Неточные совпадения
Конечно,
не один Евгений
Смятенье Тани видеть
мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет
мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда
не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
— Итак, я бы желал знать,
можете ли вы мне таковых,
не живых в действительности, но живых относительно законной формы, передать, уступить или как вам заблагорассудится лучше?
Запустить так имение, которое
могло бы приносить по малой мере пятьдесят тысяч годового доходу!» И,
не будучи в силах удержать справедливого негодования, повторял он: «Решительно скотина!»
Не раз посреди таких прогулок приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь самому, — то есть, разумеется,
не теперь, но после, когда обделается главное дело и будут средства в руках, — сделаться самому мирным владельцем подобного поместья.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого,
может быть, и
не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.
— Ну, вот тебе постель готова, — сказала хозяйка. — Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да
не нужно ли еще чего?
Может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки? Покойник мой без этого никак
не засыпал.
— Что ж
могу я сделать? Я должен воевать с законом. Положим, если бы я даже и решился на это, но ведь князь справедлив, — он ни за что
не отступит.
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение, когда я услышала это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я
не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего
не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы
могли сколько-нибудь себе представить, как я вся перетревожилась.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а
может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
Впрочем, как читатель
может смекнуть и сам, Чичикову
не тяжело было в этом сознаться, тем более что вряд ли у него был когда-либо какой дядя.
— Ну нет, в силах! У тетушки натура крепковата. Это старушка — кремень, Платон Михайлыч! Да к тому ж есть и без меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит в губернаторы, приплелся ей в родню… бог с ним!
может быть, и успеет! Бог с ними со всеми! Я подъезжать и прежде
не умел, а теперь и подавно: спина уж
не гнется.
— Я
не понимаю, папа, как ты
можешь смеяться! — сказала она быстро. Гнев отемнил прекрасный лоб ее… — Бесчестнейший поступок, за который я
не знаю, куды бы их следовало всех услать…
Читатель,
может быть, изумляется, что Чичиков доселе
не заикнулся по части известных душ.
Что думал он в то время, когда молчал, —
может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош,
не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление.
И,
может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже
не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес.
В три-четыре недели он уже так набил руку в таможенном деле, что знал решительно все: даже
не весил,
не мерил, а по фактуре узнавал, сколько в какой штуке аршин сукна или иной материи; взявши в руку сверток, он
мог сказать вдруг, сколько в нем фунтов.
Полковник воскипел благородным негодованьем. Тут же, схвативши бумагу и перо, написал восемь строжайших запросов: на каком основании комиссия построений самоуправно распорядилась с неподведомственными ей чиновниками? Как
мог допустить главноуправляющий, чтобы председатель,
не сдавши своего поста, отправился на следствие? и как
мог видеть равнодушно комитет сельских дел, что даже
не существует комиссии прошений?
— Ишь куды полезла, корявая!» Кто-то приворотил к этому такое словцо, от которого один только русский мужик
мог не засмеяться.
Решено было еще сделать несколько расспросов тем, у которых были куплены души, чтобы, по крайней мере, узнать, что за покупки, и что именно нужно разуметь под этими мертвыми душами, и
не объяснил ли он кому, хоть,
может быть, невзначай, хоть вскользь как-нибудь настоящих своих намерений, и
не сказал ли он кому-нибудь о том, кто он такой.
Прежде он
не хотел вступать ни в какие сношения с ними, потому что был
не более как простой пешкой, стало быть, немного получил бы; но теперь… теперь совсем другое дело: он
мог предложить какие угодно условия.
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный
не на шутку таким решеньем, и чуть было
не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который,
может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
Старушка вскоре после отъезда нашего героя в такое пришла беспокойство насчет могущего произойти со стороны его обмана, что,
не поспавши три ночи сряду, решилась ехать в город, несмотря на то что лошади
не были подкованы, и там узнать наверно, почем ходят мертвые души и уж
не промахнулась ли она, боже сохрани, продав их,
может быть, втридешева.
— Да время-то было… Да вот и колесо тоже, Павел Иванович, шину нужно будет совсем перетянуть, потому что теперь дорога ухабиста, шибень [Шибень — выбоины.] такой везде пошел… Да если позволите доложить: перед у брички совсем расшатался, так что она,
может быть, и двух станций
не сделает.
Иной,
может быть, и
не так бы глубоко запустил руку, если бы
не вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собою: а что скажут дети?
— И
не просадил бы! ей-богу,
не просадил бы!
Не сделай я сам глупость, право,
не просадил бы.
Не загни я после пароле на проклятой семерке утку, [Утка — прибавка к ставке.] я бы
мог сорвать весь банк.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз
мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его; в душе его
могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я хотел дать себе полное право
не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто
не заключал таких условий с своею совестью?
Занавес был
не совсем задернут, и я
мог бросить любопытный взгляд во внутренность комнаты.
Мы расстаемся навеки; однако ты
можешь быть уверен, что я никогда
не буду любить другого: моя душа истощила на тебя все свои сокровища, свои слезы и надежды.
— Я даже в этом уверена, — продолжала она, — хотя ваше поведение несколько сомнительно; но у вас
могут быть причины, которых я
не знаю, и их-то вы должны теперь мне поверить.
— Ни за что на свете, доктор! — отвечал я, удерживая его за руку, — вы все испортите; вы мне дали слово
не мешать… Какое вам дело?
Может быть, я хочу быть убит…
Пробираясь берегом к своей хате, я невольно всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца; луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над обрывом берега; высунув немного голову, я
мог хорошо видеть с утеса все, что внизу делалось, и
не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и,
может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже
не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
— Ну, брат Грушницкий, жаль, что промахнулся! — сказал капитан, — теперь твоя очередь, становись! Обними меня прежде: мы уж
не увидимся! — Они обнялись; капитан едва
мог удержаться от смеха. —
Не бойся, — прибавил он, хитро взглянув на Грушницкого, — все вздор на свете!.. Натура — дура, судьба — индейка, а жизнь — копейка!
Она едва
могла принудить себя
не улыбнуться и скрыть свое торжество; ей удалось, однако, довольно скоро принять совершенно равнодушный и даже строгий вид.
— Я,
может, на себя еще наклепал, — мрачно заметил он, как бы в задумчивости, —
может, я еще человек, а
не вошь, и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь.
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только
мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а
может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень
может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и
не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами
не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное,
можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
— Это вы, низкий человек,
может быть, пьете, а
не я! Я и водки совсем никогда
не пью, потому что это
не в моих убеждениях! Вообразите, он, он сам, своими собственными руками отдал этот сторублевый билет Софье Семеновне, — я видел, я свидетель, я присягу приму! Он, он! — повторял Лебезятников, обращаясь ко всем и каждому.
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом
может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнета
не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это будет именно так, как по книге, а
не иначе!»
— А что, стыда буржуазного, что ли, испугались? Это
может быть, что и испугались, да сами того
не знаете, — потому молодо! А все-таки
не вам бы бояться али там стыдиться явки с повинною.
Наполеоном-то,
может быть, и
не сделался бы, ну а майором бы был-с, хе-хе-хе!
— Славная она, — говорил он, — у ней всегда можно денег достать. Богата, как жид,
может сразу пять тысяч выдать, а и рублевым закладом
не брезгает. Наших много у ней перебывало. Только стерва ужасная…
Они и
не знают, что я ходить
могу, хе, хе, хе!..
—
Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть
не без памяти бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва на ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть
не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе скажу, бреду,
можешь ты это представить! Замечательнейший случай!
— Нет,
не сказал… словами; но она многое поняла. Она слышала ночью, как ты бредила. Я уверен, что она уже половину понимает. Я,
может быть, дурно сделал, что заходил. Уж и
не знаю, для чего я даже и заходил-то. Я низкий человек, Дуня.
— Нимало. После этого человек человеку на сем свете
может делать одно только зло и, напротив,
не имеет права сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например, помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась?
Я просто-запросто намекнул, что «необыкновенный» человек имеет право… то есть
не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть… через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение его идеи (иногда спасительной,
может быть, для всего человечества) того потребует.
Сорок пять копеек сдачи, медными пятаками, вот-с, извольте принять, и таким образом, Родя, ты теперь во всем костюме восстановлен, потому что, по моему мнению, твое пальто
не только еще
может служить, но даже имеет в себе вид особенного благородства: что значит у Шармера-то заказывать!
Но кончилось все катастрофой, вам уже известною, и сами
можете судить, до какого бешенства
мог я дойти, узнав, что Марфа Петровна достала тогда этого подлейшего приказного, Лужина, и чуть
не смастерила свадьбу, — что, в сущности, было бы то же самое, что и я предлагал.